И тут — Шерлок Холмс. Понимаете? Шерлок Холмс и эктоплазма.
Автор: марронье
Название: "Танки на Вандоммской Площади"
Фэндом: "Бесславные Ублюдки"
Пейринг: Арчи Хикокс/Шошанна Дрейфус
Рейтинг: PG-13/R
Жанр: AU, angst, darkfic, гет
Саммари: в ночь операции "Кино" Арчи Хикокс вдруг обнаруживает, что у хозяйки кинотеатра Le Gamaar свои планы на окончание войны. Как выясняется позже, ни один из планов на самом деле не был удачным.
Предупреждения: AU - сцена перестрелки в баре не происходит, Арчи Хикокс остаётся жив и приступает к "Операции Кино", как и планировалось. Шошанна не застрелена Фредериком Цоллером.
Дисклеймер: сама задумка альтернативного окончания Второй Мировой, фэндом и персонажи принадлежат Квентину Тарантино и его литературным неграм-сценаристам. Светлый образ Шошанны можно отчасти приписать Мелани Лоран, а Арчи - Майклу Фассбендеру. Мой здесь только сам текст.
От автора: ко мне пришёл в голову обоснуй одного из самых необоснованных пейрингов в "Ублюдках". Обоснуй есть, поверьте мне.
читать дальше
День первый.
Из штаба только что пришло сообщение о том, что генерал Фенек срочно и в обстановке строгой секретности вылетает в Париж. Мне приказано оставаться на месте и не спускать глаз с фон Хаммерсмарк.
На улицах Парижа изредка слышны выстрелы: это остатки немецких солдат всё ещё не хотят смириться с тем, что Гитлер мёртв. За пару дней после смерти Гитлера, похоже, во всём Париже было убито больше людей, чем за сам период Оккупации. За окном госпиталя, в котором мы прячемся, кого-то повесили, и из окна явственно можно разглядеть жёлтую звезду, нашитую на рукав пальто висельника. Американцы, говорит Рэйн, обещают выслать войска немедленно, но Рэйн-то как никто другой знает, что всё это ровно настолько же правдиво, насколько правдивы сказки о спящих красавицах и Американской Мечте.
Как-то странно осознавать, что во всём том, что сейчас происходит в Париже, виноват именно я, лейтенант Британской Армии Арчи Хикокс. Во всём виноват я и... ещё один человек. Это девушка, девушка с большим носом и светлыми волосами, ещё позавчера - владелица кинотеатра, в котором проходила премьера "Гордости Нации", посещённая самим Фюрером, а сейчас - просто отощавшая француженка в обрывках красного вечернего платья, с перевязанным плечом и ожогами на шее и руках. Француженка ютится на койке прямо у окна, и сейчас она только что проснулась.
-Parlez-vous Anglais? - судорожно вспоминая все известные мне пару фраз на французском, спрашиваю я.
-Non, - коротко бросает она и поднимает на меня глаза, в которых я ясно вижу странную смесь ненависти, неприязни и недоумения, - Quest-que se passe?
На фразе "меня зовут Арчи" мой французский заканчивается, и я развожу руками:
-Allemand?
-Un petit peu, - щурится она, - mais mon Allemand est tres mal.
-Eh bien, - говорю я и перехожу на немецкий.
Француженка снова спрашивает, что происходит. А я говорю ей, война закончилась. Я убил Гитлера. И я вижу, как непроизвольно сжимаются её ладони в кулаки, когда я говорю это - я убил Гитлера, война закончилась.
Француженка бледнеет, её губы сжимаются в нитку. Говорить по-немецки ей трудно - подбирает слова она с трудом, ужасно грассируя "р":
-Это... я убила 'итлера.
-Я не буду с вами спорить, мадемуазель... ваше имя?
За два дня у меня ни разу не было возможности спросить, как её зовут. Поверьте, даже если вы англичанин, в таких ситуациях меньше всего думается об обмене любезностями.
-Эммануэль, - отвечает она и зябко кутается в одеяло, - Эммануэль Мимьё.
Платье на плече у Эммануэль Мимьё разодрано на два обгорелых неровных лоскута, а бинты пропитались кровью, я прекрасно вижу это.
-Эммануэль, - она смотрит на меня так, будто с моей стороны произнести её имя было бы высочайшей наглостью, но я продолжаю, - это был план, о котором я совершенно не должен сейчас говорить. Это был план Великобритании.
-Это был мой план, - отрезает Эммануэль Мимьё.
И говорит, что больше не намерена со мной разговаривать.
День второй.
Генерал Фенек прибывает в Париж. Он долго трясёт мне руку, хлопает по плечу и весело рассуждает о британском триумфе и важности моего подвига в истории. Какой уж там триумф, сэр, думаю я.
Рузвельт съест свою шляпу от злости, говорит генерал. Адъютант генерала, Стэтэм, говорит, Арчи, представь себе, ты знаменитость: оставшиеся в живых немцы назначили за твою голову сумму гораздо больше, чем ты бы смог заработать за всю свою жизнь на публикациях статей и своих дурацких книжках про кино.
А я не выходил из госпиталя на улицу три дня. В госпитале - шкафчики с пачками марли, пропахшие йодом, пара жгутов и пара бутылок медицинского спирта, который Рэйн разводит водой и использует, простите за неуместную иронию, как своеобразное успокоительное.
Генерал Фенек спрашивает, сколько нас. Нас пятеро: я, американцы, фон Хаммерсмарк и эта странная мадам Мимьё.
Фон Хаммерсмарк тихо, но жалобно плачет почти всё время. Мне кажется, я прекрасно справляюсь с обязанностями медсестры, но несмотря на это, нога Бриджет покраснела и опухла, а след от пули загноился. Я продолжаю утешать немку, но удивляюсь собственной бессердечности, когда ловлю себя на мысли, что следить на ней из-за этой раны не в пример легче.
Фон Хаммерсмарк плачет по загубленной карьере, несыгранным ролям, невыкуренным сигаретам и нерасстёгнутым ширинкам.
Её можно понять, но на улицах парижан вешают.
Генерал Фенек говорит, это ненадолго, мой мальчик, и противно не столько то, что он нагло лжёт, нет, противно то, что он называет меня "своим мальчиком". Противна саркастическая ухмылка Стэтэма, когда генерал называет меня так.
Пока они говорят, что всё это ненадолго, и обещают скорейший ввод войск во Францию, на улице снова свистят пули. Кто-то снова убит.
Француженка Мимьё набросила одеяло на свои плечи и сидит, безотрывно смотря на грязный потолок, на единственную голую лампочку, болтая ногами. На Мимьё никто не обращает внимания, пока Стэтэм не спрашивает, что это за девица.
И, поймав колючий взгляд девицы, я отвечаю ему:
-Мадемуазель хозяйка кинотеатра, лояльная к нашей стороне, и оказавшая посильную помощь.
Чуть позже, когда я переведу это Эммануэль, она запустит в меня пустой кружкой и расплачется.
День третий.
Бриджет становится всё хуже, и теперь она даже почти не плачет. Юдивич настаивает на том, что накачать её морфином на премьеру и наложить на ногу временный гипс было одной из худших идей лейтенанта Рэйна. Я настаиваю на срочной отправке Бриджет в Лондон, но генерал Фенек отмахивается, напоминая мне о необходимости решения каких-то вопросов, о которых я даже не имею ни малейшего представления. Не понимаю, какие вопросы обязаны быть решёнными в срок в этой уже не оккупированной нацистами Франции.
Франция уже не оккупирована нацистами, от чего ей, впрочем, не легче.
Здесь нет понятия "в срок". Здесь даже нет понятия "решение вопросов", о чём я и говорю Мимьё этим вечером, а она силится понять мой немецкий.
За три дня вечерние беседы с ней становятся чем-то вроде обыденности. Кажется, будто мы этой маленькой француженкой знаем друг друга сто лет. Будто она ненавидит меня сто лет. Она говорит мало, и очень неохотно, и если уж говорит, то либо пытается язвить, либо кивает: да, да, понятно.
Сквозь остатки грязных занавесок в окно пробивается свет уличного фонаря, единственного на бульваре - остальные разбиты.
Француженка Мимьё жалуется на то, что потеряла счёт времени, как если бы она заболела корью и просыпалась в жару и лихорадке под вечер, а засыпала под утро. Я говорю, как я вас понимаю, Эммануэль.
Я не спал уже сутки, но сегодня очередь Юдивича нести ночной караул, и поэтому я могу отдохнуть. Американец смотрит в окно, отчаянно пытаясь бороться со сном. Генерал Фенек и Стэтэм уходят куда-то в гражданской одежде, пообещав прислать мне кого-нибудь, кто вытащит меня отсюда, в ближайшие два дня. Сегодня они не возвращаются ни вечером, ни ночью.
В госпитале всего три койки, и я ложусь спать на полу: укладывать там Бриджет или француженку было
бы просто не по-джентльменски, да какое там, не по-мужски, а единственное оставшееся место по-хозяйски занял Рэйн, расстелив поверх свою грязную шинель.
Я ложусь спать на полу поближе к койке Мимьё, и ночью Юдивич сонно бормочет что-то о "Донни и Хуго", беспрестанно повторяя "Донни, Хуго, не надо, идиоты", а Бриджет, в полубреду - о каком-то Эрихе, который давным-давно остался в Ганновере.
День пятый.
Кстати, о "вопросах": я удивляюсь, чего стоит Юдивичу по прежнему доставать для нас еду, но он - самый ловкий проныра из всех, что я видел. Славный малый. Сегодня, под утро, пока все спали, мы с ним разговорились. Юдивич сказал, что писал в Нью-Йорк Таймс о политике раньше и об экономике, бывало, я с мрачной улыбкой сказал ему: ну вот, видишь, вот тебе и взгляд на политику и экономику изнутри. Из этого немытого окна.
Нет никакой политики и экономики здесь больше, вздохнул он. О чём говорить-то. Я сказал, что писал о кино и никогда не беспокоился о таком, а Смитсон пожаловался на ужасную занятость, из-за которой обычно времени ни на какое кино не оставалось.
Я спросил его, смотрел ли он фильмы Пабста.
Он не ответил и попросил сигарету. Сигарет в моей пачке осталась всего пара.
Сейчас, когда я спрашиваю француженку Мимьё, смотрела ли она Пабста, она, путаясь в словаях и временах глаголов, сообщает мне, что из трёхсот фильмов в её коллекции, тех трёхсот фильмов, которые в один момент превратили кинотеатр "Le Gamaar" в огненную ловушку для Гитлера, Геббельса и Бормана, двадцать четыре - фильмы Пабста, от "Сокровища" и "Графини Донелли" до "Парацельса".
-Не жалко ли? - спрашиваю я её.
Она просит последнюю сигарету в моей пачке, и, закуривая, бормочет, будто оправдывается:
-Жалко, конечно. Но оно того стоило...
В комнате холоднее с каждым днём - поздняя осень, как никак. Одеяло, с которым не расстаётся мадемуазель Мимьё, спасает всё меньше.
Сегодня мы с ней долго разговариваем о Пабсте, и мне хорошо уже из-за того, что я нашёл хотя бы одну тему для разговора с француженкой.
Ей нравится "С любовью не играют", а мне - "Белый Ад Пиц Палю", и когда я сообщаю ей об этом, француженка смешно кривит губы и спрашивает, какой же из меня кинокритик.
Весьма успешный, если бы не война, отвечаю ей я.
Этой ночью Эммануэль не даёт мне спать.
-Согрей меня, - по-детски требовательно говорит она, отводя взгляд в сторону, и я почему-то слушаюсь, и я согреваю. На нас никто не смотрит, да и не важно: она льнёт к моему телу, словно истосковавшись по ласке, ненароком называет меня Марселем и просит называть её Шошанной. Я называю.
Этой ночью умирает Бриджет.
День шестой.
В том, что Бриджет мертва, мы с Юдивичем окончательно убеждаемся рано утром. Её нога опухла ещё сильнее и потемнела, лицо - бледное как мел, щёки ввалились, а и без того острый нос с горбинкой заострился так, что в её лице появилось что-то птичье.
Бриджет больше не вспоминала ни об Эрихе, не о Ганновере, и явно больше не снимется ни в одном фильме вместе с Царой Леандер. Она умерла во сне, думаю я, но кто заверит, что ей не снились кошмары?
Сегодня мы с Юдивичем и Рэйном решаем, как хоронить уже не восходящую звезду немецкого кино Бриджет фон Хаммерсмарк, а француженка Мимьё держит меня за руку и бормочет, что не хочет умирать так, то на немецком, то на французском, то на ломаном английском. Не хочет умирать так. Лейтенант Рэйн кричит, что всадит ей всю обойму к хренам в башку, если она не заткнётся, и, конечно же, я заступаюсь. Нет, он говорит по-другому: он действительно обещает всадить ей всю обойму к хренам в башку, но под конец добавляет, и нашему английскому герою будет некого трахать.
И поэтому я заступаюсь.
Юдивич правильно делает, что разнимает нас - мы чуть не убили друг друга, хотя как сказать, ведь Рэйн явно и выше, и сильнее меня. Не могу понять, кого из нас поддерживает Юдивич, похоже, он всего лишь рад, что мы, наконец, замолчали.
Позже Мимьё снова говорит:
-Я не хочу умирать так. Почему ты не дал мне сгореть в кинотеатре?
Я не знаю, как ей ответить, но говорю, что этого не было в планах Великобритании.
Она, снова чудовищно грассируя, пытается рассмеяться: не верится ей, что я думаю планами Великобритании.
А потом мадемуазель Мимьё спрашивает:
-У тебя, в Англии... есть кто-нибудь?
Я отвечаю:
-Нет.
-Холост, как же... - фыркает она, - знаю я вас.
-Есть одна, - признаюсь я, - была, вернее. Её зовут Фиона. Только это уже совсем другая история, не о войне.
-А... - бормочет француженка рассеянно и отворачивается, и рассеянности в её "А..." неестественно много.
-У меня тоже есть вопрос, - говорю я, и спрашиваю её, почему же Шошанна, почему она просила называть себя Шошанной.
Она молчит с минуту, как будто решаясь на что-то, а затем пристально смотрит на меня и говорит:
-Я не Эммануэль Мимьё.
И, словно перехватывая мой вопросительный взгляд, быстро добавляет:
-Чужие документы. Меня зовут Шошанна Дрейфус.
Когда я спрашиваю её, почему, она бросает, а это уже тоже совсем другая история, не о войне, нет, не совсем о войне.
У Шошанны Дрейфус усталые глаза и впалые щёки.
Сегодня ночью я снова согреваю её, и она более нежна, чем обычно, но засыпая, шепчет мне на ухо что-то едва слышное, и я готов поклясться, что она назвала меня Фредериком.
- Бедная девочка, - говорю я, и тоже пытаюсь заснуть.
Во сне почему-то особенно сладко думается о возращении в Лондон.
День седьмой.
Американская армия вошла в Париж, и теперь, похоже, на улицах вешают уже немцев.
Юдивич успел с утра сообщить мне о том, что на Вандоммской площади видели танки, то ли британские, то ли советские, и куда-то пропал вместе с лейтенантом Рэйном. Что делать с Фон Хаммерсмарк, которую они отнесли в подвал, решительно непонятно. Лучше, решаю для себя я, туда не спускаться.
Мы с Шошанной молча сидим у окна - сказать друг другу нечего, а то, что моя рука лежит так по-хозяйски лежит на её талии, кажется уже почти правильным. Когда за мной приходят люди от Фенека, Шошанна всего лишь говорит:
- Au revoir.
И не позволяет мне сказать ни слова на прощанье.
Когда я иду по петляющим улочкам в сопровождении десятка солдат, мне очень хочется думать, что у Шошанны Дрейфус всё будет хорошо.
Ведь иногда встречаются у страшных сказок счастливые концы, верно?
Название: "Танки на Вандоммской Площади"
Фэндом: "Бесславные Ублюдки"
Пейринг: Арчи Хикокс/Шошанна Дрейфус
Рейтинг: PG-13/R
Жанр: AU, angst, darkfic, гет
Саммари: в ночь операции "Кино" Арчи Хикокс вдруг обнаруживает, что у хозяйки кинотеатра Le Gamaar свои планы на окончание войны. Как выясняется позже, ни один из планов на самом деле не был удачным.
Предупреждения: AU - сцена перестрелки в баре не происходит, Арчи Хикокс остаётся жив и приступает к "Операции Кино", как и планировалось. Шошанна не застрелена Фредериком Цоллером.
Дисклеймер: сама задумка альтернативного окончания Второй Мировой, фэндом и персонажи принадлежат Квентину Тарантино и его литературным неграм-сценаристам. Светлый образ Шошанны можно отчасти приписать Мелани Лоран, а Арчи - Майклу Фассбендеру. Мой здесь только сам текст.
От автора: ко мне пришёл в голову обоснуй одного из самых необоснованных пейрингов в "Ублюдках". Обоснуй есть, поверьте мне.
читать дальше
День первый.
Из штаба только что пришло сообщение о том, что генерал Фенек срочно и в обстановке строгой секретности вылетает в Париж. Мне приказано оставаться на месте и не спускать глаз с фон Хаммерсмарк.
На улицах Парижа изредка слышны выстрелы: это остатки немецких солдат всё ещё не хотят смириться с тем, что Гитлер мёртв. За пару дней после смерти Гитлера, похоже, во всём Париже было убито больше людей, чем за сам период Оккупации. За окном госпиталя, в котором мы прячемся, кого-то повесили, и из окна явственно можно разглядеть жёлтую звезду, нашитую на рукав пальто висельника. Американцы, говорит Рэйн, обещают выслать войска немедленно, но Рэйн-то как никто другой знает, что всё это ровно настолько же правдиво, насколько правдивы сказки о спящих красавицах и Американской Мечте.
Как-то странно осознавать, что во всём том, что сейчас происходит в Париже, виноват именно я, лейтенант Британской Армии Арчи Хикокс. Во всём виноват я и... ещё один человек. Это девушка, девушка с большим носом и светлыми волосами, ещё позавчера - владелица кинотеатра, в котором проходила премьера "Гордости Нации", посещённая самим Фюрером, а сейчас - просто отощавшая француженка в обрывках красного вечернего платья, с перевязанным плечом и ожогами на шее и руках. Француженка ютится на койке прямо у окна, и сейчас она только что проснулась.
-Parlez-vous Anglais? - судорожно вспоминая все известные мне пару фраз на французском, спрашиваю я.
-Non, - коротко бросает она и поднимает на меня глаза, в которых я ясно вижу странную смесь ненависти, неприязни и недоумения, - Quest-que se passe?
На фразе "меня зовут Арчи" мой французский заканчивается, и я развожу руками:
-Allemand?
-Un petit peu, - щурится она, - mais mon Allemand est tres mal.
-Eh bien, - говорю я и перехожу на немецкий.
Француженка снова спрашивает, что происходит. А я говорю ей, война закончилась. Я убил Гитлера. И я вижу, как непроизвольно сжимаются её ладони в кулаки, когда я говорю это - я убил Гитлера, война закончилась.
Француженка бледнеет, её губы сжимаются в нитку. Говорить по-немецки ей трудно - подбирает слова она с трудом, ужасно грассируя "р":
-Это... я убила 'итлера.
-Я не буду с вами спорить, мадемуазель... ваше имя?
За два дня у меня ни разу не было возможности спросить, как её зовут. Поверьте, даже если вы англичанин, в таких ситуациях меньше всего думается об обмене любезностями.
-Эммануэль, - отвечает она и зябко кутается в одеяло, - Эммануэль Мимьё.
Платье на плече у Эммануэль Мимьё разодрано на два обгорелых неровных лоскута, а бинты пропитались кровью, я прекрасно вижу это.
-Эммануэль, - она смотрит на меня так, будто с моей стороны произнести её имя было бы высочайшей наглостью, но я продолжаю, - это был план, о котором я совершенно не должен сейчас говорить. Это был план Великобритании.
-Это был мой план, - отрезает Эммануэль Мимьё.
И говорит, что больше не намерена со мной разговаривать.
День второй.
Генерал Фенек прибывает в Париж. Он долго трясёт мне руку, хлопает по плечу и весело рассуждает о британском триумфе и важности моего подвига в истории. Какой уж там триумф, сэр, думаю я.
Рузвельт съест свою шляпу от злости, говорит генерал. Адъютант генерала, Стэтэм, говорит, Арчи, представь себе, ты знаменитость: оставшиеся в живых немцы назначили за твою голову сумму гораздо больше, чем ты бы смог заработать за всю свою жизнь на публикациях статей и своих дурацких книжках про кино.
А я не выходил из госпиталя на улицу три дня. В госпитале - шкафчики с пачками марли, пропахшие йодом, пара жгутов и пара бутылок медицинского спирта, который Рэйн разводит водой и использует, простите за неуместную иронию, как своеобразное успокоительное.
Генерал Фенек спрашивает, сколько нас. Нас пятеро: я, американцы, фон Хаммерсмарк и эта странная мадам Мимьё.
Фон Хаммерсмарк тихо, но жалобно плачет почти всё время. Мне кажется, я прекрасно справляюсь с обязанностями медсестры, но несмотря на это, нога Бриджет покраснела и опухла, а след от пули загноился. Я продолжаю утешать немку, но удивляюсь собственной бессердечности, когда ловлю себя на мысли, что следить на ней из-за этой раны не в пример легче.
Фон Хаммерсмарк плачет по загубленной карьере, несыгранным ролям, невыкуренным сигаретам и нерасстёгнутым ширинкам.
Её можно понять, но на улицах парижан вешают.
Генерал Фенек говорит, это ненадолго, мой мальчик, и противно не столько то, что он нагло лжёт, нет, противно то, что он называет меня "своим мальчиком". Противна саркастическая ухмылка Стэтэма, когда генерал называет меня так.
Пока они говорят, что всё это ненадолго, и обещают скорейший ввод войск во Францию, на улице снова свистят пули. Кто-то снова убит.
Француженка Мимьё набросила одеяло на свои плечи и сидит, безотрывно смотря на грязный потолок, на единственную голую лампочку, болтая ногами. На Мимьё никто не обращает внимания, пока Стэтэм не спрашивает, что это за девица.
И, поймав колючий взгляд девицы, я отвечаю ему:
-Мадемуазель хозяйка кинотеатра, лояльная к нашей стороне, и оказавшая посильную помощь.
Чуть позже, когда я переведу это Эммануэль, она запустит в меня пустой кружкой и расплачется.
День третий.
Бриджет становится всё хуже, и теперь она даже почти не плачет. Юдивич настаивает на том, что накачать её морфином на премьеру и наложить на ногу временный гипс было одной из худших идей лейтенанта Рэйна. Я настаиваю на срочной отправке Бриджет в Лондон, но генерал Фенек отмахивается, напоминая мне о необходимости решения каких-то вопросов, о которых я даже не имею ни малейшего представления. Не понимаю, какие вопросы обязаны быть решёнными в срок в этой уже не оккупированной нацистами Франции.
Франция уже не оккупирована нацистами, от чего ей, впрочем, не легче.
Здесь нет понятия "в срок". Здесь даже нет понятия "решение вопросов", о чём я и говорю Мимьё этим вечером, а она силится понять мой немецкий.
За три дня вечерние беседы с ней становятся чем-то вроде обыденности. Кажется, будто мы этой маленькой француженкой знаем друг друга сто лет. Будто она ненавидит меня сто лет. Она говорит мало, и очень неохотно, и если уж говорит, то либо пытается язвить, либо кивает: да, да, понятно.
Сквозь остатки грязных занавесок в окно пробивается свет уличного фонаря, единственного на бульваре - остальные разбиты.
Француженка Мимьё жалуется на то, что потеряла счёт времени, как если бы она заболела корью и просыпалась в жару и лихорадке под вечер, а засыпала под утро. Я говорю, как я вас понимаю, Эммануэль.
Я не спал уже сутки, но сегодня очередь Юдивича нести ночной караул, и поэтому я могу отдохнуть. Американец смотрит в окно, отчаянно пытаясь бороться со сном. Генерал Фенек и Стэтэм уходят куда-то в гражданской одежде, пообещав прислать мне кого-нибудь, кто вытащит меня отсюда, в ближайшие два дня. Сегодня они не возвращаются ни вечером, ни ночью.
В госпитале всего три койки, и я ложусь спать на полу: укладывать там Бриджет или француженку было
бы просто не по-джентльменски, да какое там, не по-мужски, а единственное оставшееся место по-хозяйски занял Рэйн, расстелив поверх свою грязную шинель.
Я ложусь спать на полу поближе к койке Мимьё, и ночью Юдивич сонно бормочет что-то о "Донни и Хуго", беспрестанно повторяя "Донни, Хуго, не надо, идиоты", а Бриджет, в полубреду - о каком-то Эрихе, который давным-давно остался в Ганновере.
День пятый.
Кстати, о "вопросах": я удивляюсь, чего стоит Юдивичу по прежнему доставать для нас еду, но он - самый ловкий проныра из всех, что я видел. Славный малый. Сегодня, под утро, пока все спали, мы с ним разговорились. Юдивич сказал, что писал в Нью-Йорк Таймс о политике раньше и об экономике, бывало, я с мрачной улыбкой сказал ему: ну вот, видишь, вот тебе и взгляд на политику и экономику изнутри. Из этого немытого окна.
Нет никакой политики и экономики здесь больше, вздохнул он. О чём говорить-то. Я сказал, что писал о кино и никогда не беспокоился о таком, а Смитсон пожаловался на ужасную занятость, из-за которой обычно времени ни на какое кино не оставалось.
Я спросил его, смотрел ли он фильмы Пабста.
Он не ответил и попросил сигарету. Сигарет в моей пачке осталась всего пара.
Сейчас, когда я спрашиваю француженку Мимьё, смотрела ли она Пабста, она, путаясь в словаях и временах глаголов, сообщает мне, что из трёхсот фильмов в её коллекции, тех трёхсот фильмов, которые в один момент превратили кинотеатр "Le Gamaar" в огненную ловушку для Гитлера, Геббельса и Бормана, двадцать четыре - фильмы Пабста, от "Сокровища" и "Графини Донелли" до "Парацельса".
-Не жалко ли? - спрашиваю я её.
Она просит последнюю сигарету в моей пачке, и, закуривая, бормочет, будто оправдывается:
-Жалко, конечно. Но оно того стоило...
В комнате холоднее с каждым днём - поздняя осень, как никак. Одеяло, с которым не расстаётся мадемуазель Мимьё, спасает всё меньше.
Сегодня мы с ней долго разговариваем о Пабсте, и мне хорошо уже из-за того, что я нашёл хотя бы одну тему для разговора с француженкой.
Ей нравится "С любовью не играют", а мне - "Белый Ад Пиц Палю", и когда я сообщаю ей об этом, француженка смешно кривит губы и спрашивает, какой же из меня кинокритик.
Весьма успешный, если бы не война, отвечаю ей я.
Этой ночью Эммануэль не даёт мне спать.
-Согрей меня, - по-детски требовательно говорит она, отводя взгляд в сторону, и я почему-то слушаюсь, и я согреваю. На нас никто не смотрит, да и не важно: она льнёт к моему телу, словно истосковавшись по ласке, ненароком называет меня Марселем и просит называть её Шошанной. Я называю.
Этой ночью умирает Бриджет.
День шестой.
В том, что Бриджет мертва, мы с Юдивичем окончательно убеждаемся рано утром. Её нога опухла ещё сильнее и потемнела, лицо - бледное как мел, щёки ввалились, а и без того острый нос с горбинкой заострился так, что в её лице появилось что-то птичье.
Бриджет больше не вспоминала ни об Эрихе, не о Ганновере, и явно больше не снимется ни в одном фильме вместе с Царой Леандер. Она умерла во сне, думаю я, но кто заверит, что ей не снились кошмары?
Сегодня мы с Юдивичем и Рэйном решаем, как хоронить уже не восходящую звезду немецкого кино Бриджет фон Хаммерсмарк, а француженка Мимьё держит меня за руку и бормочет, что не хочет умирать так, то на немецком, то на французском, то на ломаном английском. Не хочет умирать так. Лейтенант Рэйн кричит, что всадит ей всю обойму к хренам в башку, если она не заткнётся, и, конечно же, я заступаюсь. Нет, он говорит по-другому: он действительно обещает всадить ей всю обойму к хренам в башку, но под конец добавляет, и нашему английскому герою будет некого трахать.
И поэтому я заступаюсь.
Юдивич правильно делает, что разнимает нас - мы чуть не убили друг друга, хотя как сказать, ведь Рэйн явно и выше, и сильнее меня. Не могу понять, кого из нас поддерживает Юдивич, похоже, он всего лишь рад, что мы, наконец, замолчали.
Позже Мимьё снова говорит:
-Я не хочу умирать так. Почему ты не дал мне сгореть в кинотеатре?
Я не знаю, как ей ответить, но говорю, что этого не было в планах Великобритании.
Она, снова чудовищно грассируя, пытается рассмеяться: не верится ей, что я думаю планами Великобритании.
А потом мадемуазель Мимьё спрашивает:
-У тебя, в Англии... есть кто-нибудь?
Я отвечаю:
-Нет.
-Холост, как же... - фыркает она, - знаю я вас.
-Есть одна, - признаюсь я, - была, вернее. Её зовут Фиона. Только это уже совсем другая история, не о войне.
-А... - бормочет француженка рассеянно и отворачивается, и рассеянности в её "А..." неестественно много.
-У меня тоже есть вопрос, - говорю я, и спрашиваю её, почему же Шошанна, почему она просила называть себя Шошанной.
Она молчит с минуту, как будто решаясь на что-то, а затем пристально смотрит на меня и говорит:
-Я не Эммануэль Мимьё.
И, словно перехватывая мой вопросительный взгляд, быстро добавляет:
-Чужие документы. Меня зовут Шошанна Дрейфус.
Когда я спрашиваю её, почему, она бросает, а это уже тоже совсем другая история, не о войне, нет, не совсем о войне.
У Шошанны Дрейфус усталые глаза и впалые щёки.
Сегодня ночью я снова согреваю её, и она более нежна, чем обычно, но засыпая, шепчет мне на ухо что-то едва слышное, и я готов поклясться, что она назвала меня Фредериком.
- Бедная девочка, - говорю я, и тоже пытаюсь заснуть.
Во сне почему-то особенно сладко думается о возращении в Лондон.
День седьмой.
Американская армия вошла в Париж, и теперь, похоже, на улицах вешают уже немцев.
Юдивич успел с утра сообщить мне о том, что на Вандоммской площади видели танки, то ли британские, то ли советские, и куда-то пропал вместе с лейтенантом Рэйном. Что делать с Фон Хаммерсмарк, которую они отнесли в подвал, решительно непонятно. Лучше, решаю для себя я, туда не спускаться.
Мы с Шошанной молча сидим у окна - сказать друг другу нечего, а то, что моя рука лежит так по-хозяйски лежит на её талии, кажется уже почти правильным. Когда за мной приходят люди от Фенека, Шошанна всего лишь говорит:
- Au revoir.
И не позволяет мне сказать ни слова на прощанье.
Когда я иду по петляющим улочкам в сопровождении десятка солдат, мне очень хочется думать, что у Шошанны Дрейфус всё будет хорошо.
Ведь иногда встречаются у страшных сказок счастливые концы, верно?